ТРАНСЭНЕРГОПЕДАГОГИКА: авторитеты и идеалы? Научись различать Христа от Антихриста...!

 


                                                                   
Спиноза критиковал традиционные иудейскую и христианскую религию за то, что в них Бог имеет личный, антропоморфный характер.

 Это наводит на мысль, что такой образ Бога списан с человека. Кроме того, его философию отличают ярко выраженный фатализм и отрицание свободы воли. Таким образом, будет ли человек грешником или праведником предопределено изначально Богом. Б.Спиноза призывал объективно изучать психику и поведение человека. «Не плакать, не смеяться, а понимать» - таков был его девиз. Кроме того, он советовал в трудных жизненных ситуациях посмотреть на положение дел с точки зрения вечности, т. е. глазами Бога.

Тогда многое прояснится.

ТАК ДЛЯ ЧЕГО НУЖНЫ АВТОРИТЕТЫ и ИДЕАЛЫ?

Cколь бесцельнa ни была бы даль, куда уводит перечисление взглядов на авторитет, мне, ко­нечно же, не избежать ссылок на предшественников, чьи модели — per definitio­nem — вхо­дят составной частью в явление, которое предстоит концептуализовать.

 Тав­то­логия, о которой я завел речь, сделалась ощутимой очень рано, но была приписана самому ав­то­ритету, отведена в сторону от обращенных к нему суждений. Согласно Бла­жен­ному Ав­густину («De magistro», 389—390), учитель способен обратить на правиль­ный путь ученика, только если тот внутренне (через Божественное откровение) пред­рас­положен к усвоению получаемых им наставлений. Тезис Августина не претерпел кар­динальных из­менений и спустя много веков после того, как был сформулирован.

 С то­чки зрения пост­модернизма порочный логический круг — свойство авторитета и, зна­чит, вовсе не про­мах его исследователей.

 В статье «Ме­мо­рандум о легитимности» (1984) Жан-Фран­суа Лиотар утверждал, что авторитет покоится на circulus vitiosus, коль скоро не об­хо­дит­ся без тех, кто его «авто­ризует», без восторженной аудитории.

 Последо­ватели Лиотара пришли отсюда к умоза­клю­чению о том, что авторитет не вы­во­дим ни из какого иного понятия.[]1 Гертруда Стайн, не увидeвшая в поэтическом слове ни­чего, кроме самозатверживания, была бы вос­хищена таким приданием авторитету не­сравнимости, полного довления себе. Одна­ко то, что разрешено поэту, не допустимо в дискурсивных практиках, подводящих под свои положения аргументативный фунда­мент.

Итак, проблема говорящего об авторитете заключается в том, чтобы с ним не смеши­ва­ться. Как добиться этой асимметрии?

 Расписаться в заведомой неправде, постав­ля­е­мой сочиняемым всерьез текстом? Но тогда зачем производить его на свет? Несмотря на кажущуюся неразрешимость, апория все же поддается снятию при том условии, если со­проводить рассмотрение авторитета вниканием в совершающуюcя познавательную по­пытку и таким способом подняться и над тем, и над другим, перейдя от метасознания к метасамосознанию, к автодифференциации, к разности с самим собой. 

Коротко: раз­би­раясь в конституировании авторитета, я перестаю безотчетно принадлежать к той же, что и он, области, когда стараюсь прояснить не только его позицию, но и собственную.

И лицо, выступающее в авторитетной роли, и создатель текста, посягающего на ус­та­новление истины, суть свидетельства о глубоко укорененной в человеке нужде огра­ни­чивать свою активность — поведенческую ли, следуя за лидером, мыслительную ли, во­оружаясь набором идей, считающихся в данном обществе не ложными, господству­ю­щи­ми в нем, т. е. подавляющими инакомыслие. 

Платон был первым, кто связал ав­то­ри­тет («стражей» философского госу­дар­ст­ва) с преодолением разнобоя в мнениях. 

Ари­сто­тель продолжил линию Платона, заявив в «Метафизике» (982b), что мудрецу, пос­тиг­шему первоначала, никто не в праве от­давать приказы. 

Послушание — вот обязан­ность восприемников мудрости. 

В более осторожной, чем в «Политейе» и «Метафи­зи­ке», манере, не срываясь в заносчивость, которой часто платят дань философы, можно сказать, что любое лидерство в человеческом мире предполагает превосходство интел­лек­та над физической силой.

 Есть еще восхищение, с которым публика отзывается на не­ординарные природные данные, скажем, певческие или ведущие к сенсационным спо­р­тивным успехам, но такого рода идолизация тел прямо противоположна почита­нию авторитетов.

Спрашивается, что заставляет нас строго отмеривать дозволенное как в действиях, так и в умственной работе?

 Или иначе: почему я, занимаясь разгадкой авторитета, по­па­даю в его след — ограничиваю знание о нем в надежде (пусть и несостоятельной), что оно будет более не отменяемым, ультимативным?

1

У понятия авторитета много общего с такими категориями, как власть, престиж, су­ве­ренность, с которыми оно, тем не менее, совпадает лишь отчасти. Власть бывает сплошь и рядом в тягость подданным, уповающим на перемену правления. К обла­да­нию материальными символами престижа стремится всякий, кто заворoжен очередной мо­дой. Высшая форма суверенности — тихое помешательство. Власть, престиж и суве­рен­ность входят в состав авторитета в той мере, в какой он выступает их учредителем. И то, и другое, и третье как бы заново рождаются в той особи, чье видение вещей не­пре­рекаемо для нас.

Авторитет, стало быть, — личностное свойство.
 

В этом суждении нет ничего ошело­ми­тельного. Ин­дивидуализация авторитета была декларирована романтизмом и не ути­ха­ет пo сию пору. 

От То­ма­са Карлейля («О героях…», 1840), назвавшего «великого че­ло­века» «душой всей ми­ро­вой истории»[2], тянется преемственная нить к Петру Лаврову («Ис­торические письма», 1868—1869), выдвинувшему «критическую личность» в аван­гард социокуль­тур­ного про­г­ресса, и далее — к Бертрану Расселу («Авторитет и индиви­ду­альность», 1949), пи­сав­шему о том, что переход от «варварства» к «цивилизации» не про­изошел бы без энер­гичных персональных инициатив (в число каковых философ вклю­чил по­ли­ти­ку Ро­беспьерa и Ленинa). 

Очерку «Польза великих людей», где Ралф Уол­до Эмерсон («Re­presentative Men», 1850) поставил равнозначность членов коллек­ти­ва в зависи­мость от их общего отличия от «гения», наследуeт (неизвестно, насколь­ко осоз­нанно) Георг Зиммель[3], чьи идеи не потеряли влиятельности в наши дни: 

- так, со­вре­менные социологи Вольфганг Софски и Райнер Парис указывают на осу­ще­ст­вля­е­мую авторитетом («генерализованной личностью») «гомогенизацию» группы, которую тот возглавляет.[4]

Личностное начало в авторитете подчеркивается или, по меньшей мере, констатиру­ет­ся и тогда, когда он разоблачается и ниспровергается. 

Идеал Кьеркегора («О разли­чии между гением и апостолом», 1847) — существо, выделяющееся из окружения не по соб­ственному желанию, а благодаря тому, что «призывается» к служению, получая по­л­номочия от Всевышнего. Но при этом Кьеркегор сетует на то, что апостолическое хри­стианство уступило в современности место культу самородного гения, производ­но­му от властолюбия масс. 

По Николаю Михайловскому («Герои и толпа», 1882), в во­жа­ки масс, склонных к «мимовольному подражанию», может выбиться каждый, «кто хо­чет властвовать над людьми», манипулировать ими. 

И все же Михайловский тут же оговаривается, замечая, что эффект «гипнотического» воздействия на людские множе­ст­ва достигается не только в силу того, что они всегда готовы к кумиро­творению, но и «ли­чными усилиями героя» в соответствии с его «умственными, нравственными или физическими качествами».[5]

Principium individuationis потому и подвергается нападкам и расшатыванию при­ме­ни­тельно к авторитету, что являет собой его пусть необходимое, но недостаточное ос­но­вание. 

Далеко не всякая оригинальность покоряет нас. Она бывает замкнутой на се­бе, никого вокруг не затрагивая.

 Чтобы привнести во власть, престиж и суверенность за­чинательность, которой гарантированы хоть какая-то долгосрочность и публичное при­нятие, личность должна обладать чертами, выводящими ее из уединения, из сфе­ры су­губой субъектности.

Под углом зрения обществоведения в лице Зиммеля та­ко­го типа личность имеет «ха­рак­тер объективной инстанции».[6] Стоит заметить по этому поводу, что субъект сам по се­бе не может вполне объективироваться, не ввергнувшись в contradictio in adjec­to. Он должен вещать от имени Бога, природы или целеположенной истории, опираться на си­лы, которые за­пре­дельны человеку, обреченному, коль скоро у него есть «я», на всег­да­ш­нее состя­за­ние с другими людьми, на частноопределенность. 

Авто­ри­тет — испол­ни­тель некоего транс­гуманного задания, сценическая фигура в мировом театре (что вы­ро­ж­дается в ны­не­шней по­литико-социальной практике в поточное производство власти­те­лей дум и чувств с помощью имиджмейкеров[7]). 

Славой Жижек полагает, что присво­е­ние себе ав­то­ритетом легитимности за счет ссылки на историческую закономерность, ле­жащую вне индивидуального воления, характеризует только лидерство в обсто­ятель­ст­вах тота­ли­таризма — монарху-де нет надобности оправдывать свои директивы.[8] Но ведь и самодержец считает свою власть данной от избранного Богом рода, видит в ней не одно свое достояние.

Психологический подход к объективированию субъектного, развитый Фрейдом в «Психологии масс и анализе человеческого „я“» (1921), сдвигает, вразрез с соци­оло­ги­чес­ким, акцент с того, кто пользуется авторитетом, на тех, кого тот увлекает за собой.

 По хорошо известной дефиниции Фрейда, с авторитетной лично­стью коллектив связы­ва­ет либидинозная готовность его членов подставить объект на место «я»-идеала. 

От­правной пункт этой подмены Фрейд опознал в «первобытной орде». Распоряжающийся женщинами праотец подавляет сексуальную активность сыновей, которые вынуждены перенести либидо на главу семьи. Фрейд архаизировал и биологизировал авторитет — выступающий в психоаналитической теории надисторическим благодаря своему есте­ст­венному происхождению из превосходства старших над младшими.

Франкфуртская школа постаралась примирить социологические и психологические кон­цепции авторитета. В эмиграции ее участники опубликовали в 1936 г. сборник ста­тей, в котором обезличили процесс объективирования, дающий субъекту право на авто­ри­тет.[9] 

И воплощающие авторитет лица, и доверяющиеся ему одинаково выражают со­бой независимый от их индивидуальных вкладов ход политэкономической истории. И у тех и у других самость иллюзорна. Для Макса Хоркхаймера власть отца в семье лишь кажется естественной, но на самом деле зиждется на его сопричастности капиталисти­чес­кому хозяйственному укладу, преобладающему в обществе способу производства.

 Эрих Фромм истолковал иерархизацию семейных позиций как отражение социального порядка, заинтересованного — ради сохранения фундирующих его производственных отношений — в том, чтобы «сверх-я» (то, что Жак Лакан будет подразумевать под «име­нем отца») вытесняло «я»-образы. 

Это вытеснение совер­ша­ет­ся прежде всего посред­ст­вом сексуальных запретов, которые отбрасывают индивида в преге­ни­тальный период ста­новления. Наслаждение добывается при таком положении дел из ма­зохистского под­чи­нения авторитету, со своей стороны садистскому по психическому на­полнению. 

(Ин­тер­претацию «авторитарного характера» как садо-мазохистского комплекса Фромм про­должит в «Бегстве от свободы» (1941) и в других работах, с которыми во многом со­лидаризуется Теодор Адорно.) Обобщая соображения соратников по школе, Герберт Маркузе писал о том, что свобода индивида диалектически чревата его закрепощением. 

Бу­дучи свобо­дой выбора, она упирается при осуществлении такового в «самоотмену ав­то­но­мии».[10]

Деперсонализация авторитета, превращенного Франкфуртской школой в аноним­ную, «сле­пую» (по слову Хоркхаймера) силу, — крайность научного мышления, склон­но­го про­ецировать на предмет свое желание раствориться в реальности, овеществиться, отде­литься от субъекта.[11] 

Второй полюс здесь — представление о действиях авторитета как о вовсе ничем не обусловленных извне.

 Франкфуртской школе противостоит уче­ние Карла Шмитта о ситуационном праве. В «Диктатуре» (1921) и в «Политической те­о­логии» (1922) он обрисовал законодателя сотворяющим чудо, вводящим правовую но­р­му по собственному усмотрению, принимающим решение в разрыве с имевшимся юри­дическим порядком. 

По сути дела, воззрения Шмитта — оборотная сторона сциен­тиз­ма, если не выхолащивающего личностную составляющую в авторитете, то пасую­ще­го перед ним, преподносящего его — на богословский манер — в виде абсолютного исключения. В постмодернистские времена к выкладкам Шмитта вернулся Жак Дерри­да («Сила закона. „Мистическое основание авторитета“», 1990), настаивавший на бес­пред­посылочности законодательного акта, но не апологетизировавший, в отличие от своего предтечи, «децизионизм», а отстраненно (на деконструктивистский лад) преду­пре­ждавший о том, что любое пра­во дву­смысленно, коль скоро не обходится без непра­во­вого начального шага.

Один из результатов, к которым приходит объективирование авторитета, состоит в том, что он отчленяется в философской литературе от насильственного произвола, от при­нуждения к послушанию посредством угроз и террора.

 Раз суггестивная мощь авто­ри­тета так или иначе выставляется им самим бытийной, он набирает сторонников из чи­с­ла во­лон­теров, не навязывает себя среде. В трактовке Александра Кожева («Поня­тие вла­сти», 1942) авторитет не наталкивается на сопротивление, требующее сокруше­ния, вы­зы­вает, как бы ни был он бескомпромиссен в своих нововведениях, не дискус­сию, а об­щест­венное признание. 

К Кожеву очень близка Ханна Арендт («Что такое ав­то­ритет?», 1954), протестовавшая против смешения авторитета с грубой силой и даже с си­лой ра­ци­ональных доводов (его якобы нет там, где есть аргументы). В кризисе пер­воз­дан­ной авто­ри­тет­ности Арендт обвиняет христианство, запугивавшее верующих кар­тина­ми ада.

Статья Арендт грешит предвзятостью, неприкрыто идеологична: божественная ка­ра во­все не была изобретена христианством в V в. По Рудольфу Отто («Свя­щенное», 1917), «нуминозность» — непременный признак любого Верховного существа. Как и Бог, с которым Кожев сопоставляет властителя sui generis, индивид, возвысившийся до авторитета спиритуальным путем, может не гнушаться физически уничтожать не приз­навших его, подобно тем же Робес­пьеру и Ленину, которых упомянул Рассел. 

Точно так же неоднозначно соотношение лиц, облеченных авторитетом, с одной стороны, и ад­министративными полномочиями, — с другой.

 В оппозиции к огосударствленному вза­и­модействию людей, авторитет не связан со своей кликой социальным договором.

 Бю­ро­крату предписано быть не более чем орудием закона, однако в той степени, в какой че­ловек, занимающий должность в ап­парате правления (в церкви, в полиции, на дипло­ма­тической и армейской службе и т. п.), привносит в свою деятельность творческую пред­приимчивость, он становится спо­соб­ным завоевать авторитет (или, напротив, утра­чи­вает уважение к себе как к предста­ви­телю институции, если инициатива малоуда­чна). 

В таком освещении проведенное Мак­сом Вебером в его последних работах, в до­кла­де «Политика как призвание» (1919), в статье «Три чистых типа легитимного гос­под­ства» (опубликована посмертно в 1922 г.), решительное различение «харизмати­чес­ких» правителей и «политических чиновни­ков», специалистов своего дела, должно ли­шить­ся строгости.

 Профессионал, наделен­ный бóльшим даром, нежели его коллеги, объе­диняющий умение с благодатью, — фи­гу­ра, постоянно встречающаяся во всех отрас­лях со­ци­окультуры, в том числе и в управ­ля­ющих ею учреждениях.

Ограничивая нас, фокусируя на себе внимание и мыслечувства многих, авторитет производит лимитационный эффект не только в жизни, но и в том случае, когда при­тя­га­телен для познаватального интересa. 

Такое сужение научного взгляда влечет за собой в западноевропейских штудиях уклонение от исследования явления, совершаемое ради то­го, чтобы проследить историю прежде всего понятия «авторитет», исходный пункт кото­рой — Древний Рим.

 Ясно, что проблема авторитета антропологична, не региональ­на, когда бы и где бы ни было пущено в оборот ее наименование (уже Григорий Бого­слов (IV в.) говорил в одном из своих выступлений о том, что начальствование па­сты­рей над паствой отвечает вселенскому устроению).

 У читателей же классической работы Теодора Эшенбурга «Об авторитете» (1965) должно сложиться впечатление, что универсальное, по меньшей мере в исторических обществах как Запада, так и Востока, диф­ференцирование ду­хо­в­ного лидерства и администрирования имеет локальное про­ис­хождение в Ри­ме, где ут­вер­дилось различение между auctoritas (сенат в функции кон­су­льтативного органа) и po­testas (фактическая власть магистратов).[12] Подход Эшен­бур­га, спутавшего знак с ре­фе­рен­том, развивает Александр фон Пехманн, увидевший в ев­ропейской социо­куль­ту­ре бо­рь­бу и синтезирование того предпочтения, какое Греция от­давала личностной ав­то­номии, с выдвижением на передний план в Риме идеи авто­ри­те­та. Христианству в мо­дели Пех­манна удалось уравновесить греческую и римскую тра­диции так, что свобо­да воли бы­ла зарезервирована за человеком, а авторитетная по­зи­ция — за Богом.[13] 

Разве у христианства не было ветхозаветных корней? Ис­то­рия по­ня­тий — полезная, но опасная дисциплина, объясняющая воз­никновение слов и преоб­ра­зо­вание вкладываемых в них смыслов, но упускающая из ви­ду то обстоя­тельст­во, что ме­жду фактическим и семиотическим универсумами суще­ст­вует не одно-од­ноз­на­чное, а од­но-многозначное соответствие — вопреки убежде­ни­я­м Платонa («Кра­тил»), пра­во­сла­вных «имя­славцев» и любителя этимологий Мартина Хайдеггера.

Первопредшественник авторитетов Нового и Новейшего времени не римский се­на­тор, податель советов, а Big man архаической социокультуры. 

✴Восходящая к неолиту ар­ха­ика допускала, что некоторые личности (колдуны, шаманы) владеют особой, выде­ля­ющей их из родо-племенного союза, магической мощью.

 Если примордиальныe об­ще­ст­вa и не прочерчивали границу, отмежевывающую auctoritas от potestas, они, тем не ме­нее, выстраивали собственную оппозицию применительно к авторитетности.
 Похо­же, что для них значимой была контрарная разница между теми, кому сверхъес­те­ст­вен­ные способности были дарованы по призванию, и вождями групп, обязанными осуще­ст­влять магические действия по своему положению, например, в ситуации, когда тре­бо­ва­лось наказать соплеменника, нарушившего табу, как то наблюдал Бронислав Мали­нов­ский у тробриандцев.[14] 

В «Печальных тропиках» (1955) Клод Леви-Стросс описы­ва­ет обычай бразильских индейцев (намбиквара), сообразно которому глава племени дол­жен был раздавать почитавшиеся ему по рангу подношения. Перед нами нечто боль­шее, чем просто циркулирование даров, — хотя и не прямое магическое действие, но все же его рационализованный аналог, препятствующий, как зачастую и оно, убыванию кол­лективной собственности. Варьирование авторитетности, которое запечатлевается в праг­матически-рациональной социокультуре Рима, отнимает сверхъе­стественность у ор­ганизационной власти (магистратов) и институционализует превосходство избран­ни­ков (сенаторов) над остальной частью общества. 

✴Примерно по той же модели личный по­чин апо­сто­лов институционализуется в церкви, авторитет которой составляет в хри­сти­анских стра­нах альтернативу к державному правлению, тем самым ослабляемому в сво­ей сакральности.[15] Собственно, уже апостол Павел подорвал авторитет государства, от­правив «закон» в прошлое, подлежащее превозмоганию, и пообещав наступление царства «благодати».

Тот, кому попадется на глаза моя статья, чего доброго, подумает, что я вероломно на­рушил обещание, заявленное в ее преамбуле. Нет, приведенные выше мнения об ав­то­ритете — лишь разрозненные выборки из обширнейшей литературы о нем, а вовсе не си­стематическое изложение истории его изучения.

 Эти извлечения были призваны по­ка­зать, что концептуализации авторитета, входя в его силовое поле, будучи ему сродни, со­ответствуют ему, пусть их правда о нем страдает односторонностью, пусть они и за­слу­живают критики.

Авторитет нельзя помыслить помимо личностных качеств его но­си­телей, как и вне его нацеленности на выход за пределы субъектного — в бытийную данность.

 Так или ина­че у этого объективирования нет достаточно твердой почвы (Шмитт был от­ча­сти прав), в противном случае представление об авторитете не менялось бы от одной на­ци­о­нальной куль­туры к другой и от эпохи к эпохе. 

Вот почему он упрочивается вследст­вие об­щест­вен­ного при­з­нания, которое было так важно для понимания прагматизмом то­го, что есть истина, в чем северо­американские философы XIX—XX вв. оказались не­гла­с­ны­ми по­следовате­ля­ми римлянина Цицерона («Тускуланские беседы», 44 г. до Р. Х.).

 Что ав­то­ритет прини­ма­ют по доброй воле, а не по исходящему от него принужде­нию, за­дол­го до Кожева и Арендт было ясно Томасу Гоббсу, повествовавшему в «Леви­а­фане» (1651) о свободной от­даче «смертному богу», государству той власти, какая де­ла­ет че­ло­века в «ес­тест­вен­ном состоянии» участником «войны всех против всех». Оши­бочно от­счи­ты­вать эволю­цию авторитетности от римского наследия, но кто же бу­дет сомне­ва­ться в том, что оно вошло влиятельным слагаемым в состав евро-американ­с­кой мен­таль­ности (я неспроста вспомнил о Цицероне). Авторитет сразу и универсален, и локален.

Точки зрения на авторитет во многом исключают одна другую, как, надо думать, вну­тренне противоречив и он сам.[16] 

Желательно разобраться в природе его противо­ре­чи­вости.

2

Перед тем как попробовать решить только что поставленную задачу, я вернусь к во­про­су о том, что толкает нас к замыканию знания в тех рамках, каковые очерчивает че­ло­веческая погоня за догматизируемой истиной — всегда не удовлетворяющая нас по­лу­чен­ными резуль­та­та­ми, но, тем не менее, не кажущаяся безнадежной, постоянно возоб­но­вляемая.

 Как ни по-простецки это звучит, приходится сказать, что за попытками вме­стить нашу ком­пе­тен­цию в твердые контуры стоит тот «внутренний опыт», который дан человеку, заве­до­мо осведомленному о конечности своей жизни.[17] 

Ультимативность зна­ния имма­нен­тна нам — смертным. Всеобщая, она также частноопределенна, идолек­т­на, содер­жа­те­ль­но разнообразна — ведь никто, кроме меня, не может испытать мое уга­са­ние. 
  • Смерть — но­вое, ожидающее каждого, и поэтому требующая от всех неустанного сотруд­ничества (ак­тивного или пассивного) в пересмотре уже постигнутого, в эпи­сте­мичес­кой ревизии. Todestrieb — сердцевина людской любознательности.
Пишущий об авторитете, о том, в чью истину верят, — его двойник, но и отличается от не­го — как копия от оригинала. 

  • Авторитет действует и мыслит из смерти, которая зна­ко­ма ему в своей сокровенности, а не составляет тот горизонт ожидания, что брезжит исследователю, убегая от него, пока он жив, и заманивая его в познавательную работу, все­го лишь компенсирующую неизвестность всем заранее известного — завершения жи­з­ни.

Чем выше иерархическая ступень, занимаемая авторитетом, тем более он сопри­ча­стен совершенному отсутствию, подобно Демиургу, созидающему космос ex nihilo. 

Да­ле­ко не случайно Тертуллиан (II – начало III в.), с одной стороны, отстаивал тезис о Бо­жественном творении из пустоты («Против Гермогена»), а с другой, — подхватывал в хри­стианской адаптации, как на это уже обратил внимание Эшенбург[18], римское по­ня­тие «auctoritas» (например, в сочинении «О свидетельстве души»). В качестве аб­со­лют­но­го авторитета persona Dei суммирует в себе, стяжает экземплярность любого из лю­дей, отчуждаемую от них, и сообщает ей, будучи дарителем бытия, онтологический ста­тус. Человек не столько конфронтирует с взглядом на него Другого (как думал Жан-Поль Сартр), сколько предрасположен в своей смертности к тому, чтобы видеть се­бя со сто­роны, становясь для-себя-объектом, и абстрагировать это видение, смещая его в по­ту­сторонность, общую для всех людей.

Боговдохновенные культурные герои если и не погружаются вполне в ничто, все же при­косновенны смерти, как, скажем, спаситель народа Израилева Моисей, кото­ро­го со­брал­ся убить фараон.

 В ослабленной форме авторитет связывается с катагенезом — вчи­ня­ется старикам или сокращающим витальность до минимума аскетам. Для заво­е­вы­ва­ю­щих авторитет мыслителей и политиков очень обычно выступление под маской уже по­чивших великих людей, говорение от их лица:
- Платон прячется за Сократом, 
- Прокл — за Платоном, 
- Кожев — за Гегелем, 
- Ленин — за Марксом, 
- Сталин — за Лениным, 
- Жижек — и за Марксом, и за Лениным, но в первую очередь за Лаканом. 

Христианские муче­ни­ки и под­виж­ники канонизировались средневековой цер­ковью только после того, как подтвер­ж­да­ли принадлежность к сонму святых из ино­бы­тия тем, что источали чу­деса и в мо­ги­лах.

 Профетический дар просыпается у тех, кому пришлось самым непосредст­вен­ным образом познакомиться с гибельными обстоятельствами: пророчествовавший о Гор­нем Иерусалиме Августин болезненно пережил потерю друга юности; 
- уповавший, как и Августин, на Второе пришествие Христа Достоевский был «заживо погребен» на каторге после почти что казни. 

Наращивая авторитет, его носители нередко разыгрыва­ют свою как бы смерть — предаются таинственному молчанию (что бросилось в глаза Кар­лейлю) и склонны на время демонстративно отрекаться от формальной власти, как это сделал Иван Грозный, удалившись из Кремля в Александровскую слободу.

Партиципировавший Танатос, авторитет вместе с тем пребывает здесь и сейчас, ос­та­вляет смерть за своей спиной. 

Мертвое, навсегда объектное, выходит из себя, пресу­ще­ствляясь в активно субъектнoe (что такое экстаз, как не усиленное отрицание телес­ной ста­ти­ки, как не крайняя противоположность кататонии?).

 Модальность авторитета — по­яв­ле­ние, прибавляющее к от­сутствию присутствие. Внешние показатели автори­те­та, поз­во­ляющие ученым толко­вать его то так то эдак, отражают в своей противоре­чи­во­сти фун­даментальноe для не­го двуединство, которое образуют absentia и praesentia. 

Быть ав­то­ритетом — значит быть пер­вопроходцем, открывателем путей, зачинателем тра­ди­ций. Гениальность, которую на разные лады компрометировали и принижали Кьер­ке­гор, анархисты и постмо­дер­низм, неустранима из исторического процесса. 

Она вы­ра­жа­ет себя отыскиванием в ре­ле­вантном для социокультуры пространстве-времени за пре­дустановленным там дру­гой границы, полагаемой более непроходимой, 
- будь то рели­гия Сына, дополняющая по ма­ксимуму веру в Отца;

-  скорость света; 

- Марксов ком­мунизм; 

- права человека, возвы­ша­ю­щиеся над национально-сословными;

- поманившее Жа­на Бодрийяра прекращение символического обмена или новый ли­тера­турный жанр, ска­жем, роман, пре­доставляющий, начиная с Рабле и Сервантеса, 

- ху­доже­ст­венному сло­ву возможность сде­латься шо­кирующей речью по ту сторону каких бы то ни было од­нозначных цен­ност­ных норм.

Отдавая должное Танатосу, архаическая социокультура выстраивается вокруг культа пред­ков.

 Мало сказать, что отошедшие в мир иной не дистанцированы при этом от жи­вых. 

Пер­вые насыщают своей инобытийной силой вторых, т. е. удваивают потенцию че­ло­века. Мы переоцениваем себя, держа в памяти генеaлогию. 

Со­гласно Артуру М. Хо­карту, предводитель ритуала (в будущем династичес­кий пра­ви­тель) воплощает со­бой дух предков.[19]

 Отсюда, от этого воображения, следует от­считы­вать все последую­щие инсценировки, на которые падок авторитет.

 Примор­ди­а­ль­ное об­ще­ство и в целом су­ществует в перманентном возникновении: назначение об­ря­довой те­ат­ральности — вернуть­ся к миротворению, с тем чтобы его порождающая энер­гия не со­ш­ла на нет, не измель­чала.[20] 
  • Cоответственно, каждый член ритуализован­но­го общества ко­леблется меж­ду небытием и бытием (проходя, например, через вре­мен­ную гибель в об­ряде ини­циа­ции), представляет собой, в терминах Виктора Тёрнера («Ри­туальный про­цесс», 1969), «ли­минальную» особь. 
Неудивительно, что в таких ус­ло­виях «хариз­ма­тиком» мог стать кто угодно, если вдруг внял призыву к шаманскому слу­жению, че­му, как пра­ви­ло, сопутствует болезнь посвящаемого.[21]

 Потенцируемая древ­нейшими обществами ом­ни­авторитетность отзывается в дальнейшем в обязатель­но­сти погребальных восслав­ле­ний, воздаваемых нашим усопшим близким. 
  • Аналогично: давая новорожденным име­на небесных патронов, известных людей и почитаемых родственников — умерших или при­ближающихся к смерти, мы предполагаем, что дети разделят авторитет с их покро­ви­телями.
  •  Еще младенцы оказываются уже совладельцами символического капитала, на­копленного авторитетом. Собственное имя — личный знак, снимающий противопо­лож­ность этого и иного миров, орфический мандат, удостоверяющий право на посеще­ние загробного царства и выход оттуда.

Если шаман — это Big man в персональном исполнении, избранник по собственному ре­шению, то глава архаического коллектива обретает магическую мощь из смерти Дру­го­го, то есть танатологичен вообще — в абстрагировании от своего личного жизненного фи­нала.

 Именно этот смысл имеет тщательно изученный Джеймсом Джорджем Фрэ­зе­ром в «Золотой ветви» (1890—1915) ритуал замены царя рабом (социально Другим par ex­cellence) с последующим убийством заместителя. 

Перед нами два главных вида ав­то­ри­тетности — метонимический (шаман сосредоточивает в себе по принципу pars pro toto сверхъестественные способности, которые могли бы обнаружиться и у его сородичей) и метафорический:

- архаический царь умирает в чужой самости и возрождается в своей, он бытует на месте смерти как инаковости, он есть жизнь (и гарант надежды его под­дан­ных на самосохранение) взамен смерти, он олицетворяет totum pro toto в предель­ном объеме субституируемого и субституирующего.[22] 

Чудовищный террор, который раз­вязали лидеры тоталитарных режимов в ХХ в., — кульминация в истории метафори­чес­кой авторитетности, утратившей на своем пике охранительную по отношению к об­ще­ству функцию.

Женщина бывает авторитетной фигурой (достаточно вспомнить Жанну д’Арк), как и мужчина. 

И все же авторитет по преимуществу патриархален. 

Как хорошо известно этнологам, свой социальный исток эта доминантность берет в тайных мужских союзах, кон­ституировавших себя в качестве элитарной вершины общества.

 За архаической со­ци­аль­ной реальностью скрывается, однако, биологическая, в чем oтдает себе отчет и сам исходно патриархальный социум, предающийся, однако, фантазиям по поводу не­ра­венст­ва полов.

 Морис Годелье рассказывает о горном племени баруйа (Новая Гви­нея), обосновывавшем право мужчин на господство тем, что те узурпировали про­кре­а­тив­ную функцию, низводя таким образом женщин до незначимости, обрекая их на вто­ро­степенность. 

Силу для про­дол­жения рода юноши баруйа получали от старших муж­чин, глотая их сперму, упреж­ден­но зачиная новую жизнь от них, а не от женщин.[23]

 💫Го­мосексуальные отношения ме­ж­ду наставником и учениками в домах для посвя­ща­е­мых чрезвычайно распространены в самых разных примордиальных социокультурах, а в бо­лее зрелой — греческой — пре­вра­щаются в необходимый компонент воспитания фи­ло­со­фа­ми молодого поколения. 

💫Как ни фантастичны убеждения баруйа, они и все им по­доб­ные — вплоть до нравов, ца­рив­ших в платоновской «Академии», — проективно от­ра­жают тот факт, что мужчины би­ологически предрасположены к разыгрыванию авто­ри­тетной роли. 

✝✝✝ Участие мужчин в прокреативном акте танатологично, коль скоро они от­деляют от себя семя, витальную суб­станцию, как бы умирают ради производства по­том­ства и тем самым инкор­по­ри­ру­ют авторитетность, вторгающуюся в бытие из небы­тия, ин­тим­но сопряженную с ничто.

Вместе с тем перформативно закрепленное представление баруйа об авторитетности му­жчин показывает, что в интеллектуальном обиходе человека данная от природы ав­то­ритетность «сильного» пола перестает быть сама собой разумеющейся, нуждается в вы­мышленной добавке. 

Уже в древнейшей организации общества власть доставалась не биологическим отцам, а мастерам инициационных церемоний.

 Демиург Пуруша со­тво­ряет среди прочего своих родителей; легендарно-мифологический культурный ге­рой переживает, как на это давно указал Джозеф Кэмпбелл («Герой с тысячью лиц», 1949), второе рождение, то есть освобождается от родовой предопределенности. 
  • Подлин­ный авто­ри­тет выламывается из фамильных рамок. Эдип убивает своего отца по незна­нию, а не из желания завоевать его высокое смейное положение. Эдип не страдал ком­п­лек­сом, названным в его честь. Его возвращение в собственную семью как мужа Иока­сты — трaгическое заблу­ждение.

Чтобы возвыситься до авторитета, че­ловеку нель­зя довольствоваться лишь ес­тест­вен­но протекающим переходом от отсут­ст­вия к при­сут­ст­вию — быть всего-навсего рож­ден­ным. 

Модальность «появляться» дол­ж­на в этом случае переводиться из ordo natu­ra­lis в ordo artifitialis. 

Авторитет (и в этом его чу­до­действие) создает реальность, альтер­натив­ную воспроизводству семьи, которое убегает в «дурную бесконечность». 

Pater familiae берется многими ис­сле­дователями за праобраз авторитета как раз оттого, что они порабощены «дурной бесконечностью», не замечая своей тавтологичности обсуж­да­е­мо­му ими материалу.

 Авторитет наличен там, где появление коннотировано, про­ник­нуто идейностью, не прокреативно, а креа­тив­но. При всей своей патриархальности и часто мизогинности социокультура как событие об­щечеловеческого творчества не мо­жет за­крыть доступ к этому акту для женщин, возводимых в авторитет как правитель­ни­цы и воительницы, как поэтессы, великие авантюристки и держательницы салонов.

 Кста­ти, о салонных львицах: одна из них, быть может, самая знаменитая, мадам де Пом­па­дур, прославилась среди прочего изречением «После нас (хоть) потоп», позициони­ро­вав­шим ее кружок на краю катастрофы.[24]

Идеи, проповедуемые авторитетом, не полиморфны, скорее моноцентричны, иначе они раскололи бы его фанатичных приверженцев.

💫 Чем больше в обществе ниш для ин­ди­видуальной созидательности, чем разнохарак­тер­нее его потенциальные авторитеты, тем менее оно устойчиво, тем вероятнее в нем воз­можность внутренних конфликтов.

 Да­бы не погрузиться в хаос, оно вырабатывает ме­ры по селекции авторитетов. 

Такого пла­на отбор делает их передающимися по нас­лед­ству. 

У социокультуры нет более эф­фек­тивного средства обуздать свою инноватив­ность, чем регресс к отприродности. Раз­да­вая в «Государе» (1513—1514) рекомендации по технике правления, Никколо Макиа­вел­ли точно окрестил династического власти­те­ля «получеловеком-полузверем».

 Гос­под­ство отдельных семей над обществом еще не удо­стаивает их представителей, как и бю­рократов, личным авторитетом.

  •  Для стяжания та­кового нужны особые заслуги. В то же самое время даже полученный от рождения ав­торитет не совсем биологичен.
  •  Ари­сто­кратии как воинской касте предписывается го­тов­ность к отважному самопожер­т­во­ва­нию ради национальных интересов.

 Индивиду, ав­торитет которого обеспечивается его семьей, вменяется в обязанность поддерживать сво­ей открытостью к смерти жизнь на­ции. Как напоминает нам Ханс Клофт, авторитет аристократии в Риме возрос после то­го, как старейшины благородных семейств до­бро­вольно принесли себя в 390 г. до Р. Х. на заклание, выйдя из домов навстречу зах­ват­чи­кам города, галлам.[25] 

Согласно Пье­ру Бурдьё («Делегирование и политический фети­шизм»), и бюрократ зарабатывает имен­ной авторитет, жертвуя собой в пользу инсти­туции, к которой он принадлежит, «го­ря на работе».[26]

 Почему не допустимо путать вла­сти учреждения и авторитета (как это иногда случается в англоязычной научной литературе из-за двузначности слова «autho­rity»)? По­то­му что институции — продукт социокультурного творчества, а не его ге­нератор.

В ХХ в. тоталитаризм перенесет аристократический и чиновничий способы иерархи­зи­ро­вать общество с его части на целое социального устройства

Народонаселение гит­ле­ровской Германии будет стилизовано под избранную нордическую расу.

 Граждане Со­ветской России, чем бы они ни промышляли, станут (по проекту Ленина, набросан­ному им в 1917 г.) служащими по найму у государства. Поклонение авторитету тотали­тарных вождей достигнет религиозного размаха, так как они поставят себя над той эли­тар­ностью, которая будет навязана их подданным без разбора.

Масса идет за авторитетом из страха смерти, парализующего креативные задатки у боль­шинства, подавляющего его предприимчивость, заставляющего его жить сегодня как вчера, дабы исключить небывалость, в которой всегда просвечивает memento mori.

 Ав­торитетная личность, уцелевшая несмотря на партиципирование смерти или, по меньшей мере, не устранимая из памяти поколений после фактической гибели, из­бав­ля­ет адеп­тов от преследующего их страха, дарует им ту волю быть, которую не в состо­я­нии дать им их родители — смертные даже до смерти, раз они уступают свои роли де­тям.
  •  В последней глубине почитание авторитетов не либидинозно, а лишь антифобий­но. 
По­пав­шим под их обаяние достаточно подражать им, чтобы не остаться один на один с Танатосом. За любой имитацией кроется жажда самости удвоить себя, привить су­ществованию на­деж­ность.

 Вручающий себя во власть авторитету, ищущий его про­тек­ции исчезает как ин­ди­вид, но этот убыток нейтрализует тот абсолютный, в котором нет нас. 

В авторитет ве­рят, поскольку от­казываются думать о смерти, от «внутреннего опы­та», пред­шест­ву­ю­ще­го всякому вне­шнему, зиждительного для так называемого «пра­ктического» зна­ния.

 Ве­ра, неважно, в религиозную ли догму или в россказни и слу­хи, вообще го­воря, игнорирует неумолимое движение само­сти к небытию.

 Ведомые не от­де­ле­ны от ведущего кри­тической дистанцией — он несо­кру­шим, очутившись по ту сторо­ну смерти. 

Его трансцендентность действует успо­ка­и­ва­юще на тех, кого ужасает последний жизненный рубеж. (Одна из причин поразившей се­годняшнее общество эпи­демии депрессий в том, что оно растеряло авторитеты — цер­ков­ные, политические, эсте­ти­ческие.)

По ходу историзации, в смене эпох социокультура воссоздает первогенезис, кото­рый, становясь вторичным и n-ым, отсчитывает себя не просто от ничто, но от неких про­ш­лых ценностей, развенчиваемых или объявляемых недостаточными.

 Нарастание ис­торизма присовокупляет к модальности «появляться» созначение «преодолевать». 

В этих условиях добывание авторитета неизбежно агонально, сопровождается бо­рь­бой с ак­туальными и пре­жними кумирами общества.

 Те, кому удается потеснить их, — револю­цио­не­ры в очень широком смысле слова, нередко не на прогрессистский, а на кон­сер­ва­тивный лад и не только в социально-политической сфере, но также в прочих областях чело­ве­че­с­кой активности.

 Революции движутся и протестом против канонизированных ав­торитетов, и порывом реставрировать авторитеты, как будто несправедливо умален­ные, отодвинутые в тень.

 Победа линейно преходящего/наступающего времени над ци­кли­ческим заставляет историзованное сознание отграничивать истинные авторитеты от под­дельных — Христа от антихриста, адресатов Божественной благодати от лжепро­ро­ков. 

Для Августина («De ordine», 386) сугубо человеческий авторитет ненадежен, как и об­манывающие нас органы чувственного восприятия, — доподлинностью обладает толь­ко Дух, и он дарован нам в своей сверхчувственности Всевышним. 

В посттоталитарной идеологии не ослабевают старания отделить авторитетность от злоупотребления тако­вой, от «авторитарности».[27]

 Увы мне, эта дифференциация оценочна, а не теоретична. Гит­лер и Сталин — мастера злодеяний, но кто станет отрицать, что эти чудовища были обо­жаемы и обожены их соотечественниками.

Кьеркегор уличил гениальность в том, что она, пусть и обра­ще­на к бу­дущему, все же не вечна, в противоположность Божественному откровению, разно­си­мому по свету апо­столами. От истории, однако, нет спасения, и сам Спаситель — фун­кция и провоз­вест­ник преобразований, сотрясающих символический порядок. 

Они от­пе­чатываются в ме­танойе апостола Павла, в совершившемся в нем трансцен­ден­таль­ном пе­ревороте. В ис­тории второму рождению, входящему в предпосылки автори­те­т­ности, раз­решается те­рять физическую природу, быть духовным кризисом, ин­тел­лек­туальным самоотри­ца­ни­ем, пред­принимаемым людьми веры или знания.

 Если аго­наль­ный авторитет, в том чи­сле апо­стольский, и взыскует бесконечности, то в коне­чном, в подытоживающем и пре­кра­ща­ющем историческое непостоянство — в Страшном су­де, в законах природы, с ко­то­ры­ми не поспоришь, или, скажем, в математических те­ориях инфинитности, име­ю­щих в виду закрыть эту проблему. 

Главный парадокс беско­не­чности, который упу­стил из виду Николай Кузанский, рассуждавший о ее стран­но­стях, заключается в том, что она для человека конечна, о чем свидетельствует и та по­пыт­ка схватить ее, ка­ко­вая со­дер­жится в «Ученом незнании» (1440).

Упраздняя одни авторитеты и водружая на их место другие, привнося изменчивость в об­лик своих героев, отрекающихся от старых убеждений ради новых, история реляти­визует и авторитетность как таковую, делая эту категорию то более, то ме­нее актуаль­ной. 

Чем одержимее эпоха сосредоточена на генезисе (на отыскивании пер­во­зданности, подобно романтизму, на новом начале всего стоциокультурного строи­тель­ства, как то­го хотелось бы авангарду), тем важнее для нее авторитетность — и как пред­мет толко­ва­ния, и как феномен общественного настроения. 

С другой стороны, ис­то­рия, расшатыва­ю­щая утвердив­ши­еся было авторитеты (т. е. кощунственная по своей су­щности), побу­ж­дает социаль­ную философию вовсе отрицать их необходимость для бла­годенствия об­ще­ства, как на этом настаивали Уильям Годвин («Исследование о по­ли­тической спра­вед­ливости», 1793) и вслед за ним анархисты середины и второй поло­ви­ны XIX в. 

Анар­хистское за­чер­кивание авторитетности было проникнуто, однако, ее же прин­ци­пом. Поскольку идео­логи анархизма черпали суггeстивность своих писаний из смерти автори­тета, постольку они при­пада­ли к тому же, что и тот, источнику. Вос­кре­шение от­цов у Николая Федорова было моти­вировано ностальгией по неколебимости авторитетов, отмененной историей.

💫

 Пресловутая «смерть автора» была про­воз­глашена, обернувшись апорией, культовыми фигурами своего времени, Роланом Бар­том и Мишелем Фуко.[28] 

В их выступлениях растворить в себе индивидуальные тво­р­ческие совершения бы­ла призвана анонимная дискурсивность. 

Автор и авторитет — пересекающиеся, но не совпадающие между собой поля значений. Есть множество ав­торов, у которых нет авторитета.[29] De jure идея авторства, формализованного копи­рай­том в XVIII в.[30], возникла как реакция на ту неопределенность, которую история при­да­ва­ла ав­торитетам.

 Пока они отчетливы, не втянуты в конкурентную борьбу, они не ну­жда­ют­ся в авторских правах, функцию которых выполняет социальное признание. 

В ка­че­ст­ве создателя духовных продуктов, сохраняемых в социокультурном архиве, ав­то­ритет к тому же не только принимается ординарным большинством общества, но и за­клады­вает традицию, которой будут придерживаться с разной степенью верности об­раз­цу про­чие авторы (что подчеркивается герменевтикой[31]). 

Как это ни покажется стран­ным на первый взгляд, попытка отправить автора в небытие имела тот объек­тив­ный смысл, что сообщала постмодернистским текстам авторитетность de facto — нефор­маль­ную, без­законную, как если бы никакой истории не было и в помине.

Авторитет, изведавший, что есть смерть, не поддается по большому счету отри­ца­нию. 

Он не производен от упорядочивания людьми социальных отношений, а есть сама эта упорядоченность.

 Каким бы превращениям ни подвергались ориентированные на не­го ор­топраксия и ортодоксия, oн всегда явлен в социокультуре, пока она хочет ка­зать­ся самой себе бы­тий­ной. 

Авторитет — внутренняя граница социокультуры, кон­фрон­тирующая с внешней — с той, что принудительным образом прочерчивается природой.

Источник авторской мысли здесь: ИГОРЬ СМИРНОВ, журнал "ЗВЕЗДА" СП(б) https://zvezdaspb.ru/index.php?page=8&nput=2721

Комментарии

Популярные сообщения из этого блога

ДОГМЫ И ДОГМАТЫ, которые навязаны человеку социумом...ИЛИ ПОЧЕМУ - одним весело, а другим страшно?

Виды магических атак

Шаманские упражнения:Тело - релакс и сброс энергии.